Русские традиции - Альманах русской традиционной культуры

Статьи по общекультурным вопросам

Не раб и не соперник. Заметки о мастерстве перевода

вкл. . Опубликовано в Культура Просмотров: 1609

Василий Андреевич Жуковский говорил, что переводчик в прозе — раб, а в стихах — соперник. Не совсем, пожалуй, так. А может, и совсем не так. Во-первых, какая же это проза, если она не поэзия? Я, например, только потому н взялся за перевод прозы, что почуял в ней поэзию, даже большую, чем в иных стихах. Могу сказать это о Янке Брыле, о его книге «Горсть солнечных лучей», которую продолжаю переводить все с тем же неослабевающим чувством поэзии, только, может, внутренне не совсем соглашаясь с ним в самом названии, где, мне думается, несколько витиевато звучит эта «горсть лучей». Я предлагал автору назвать книгу — «Наедине с людьми», это более соответствовало бы духу его строгой и точной поэзии. Но, как говорится, самому ему виднее. Потому я и не стал навязывать автору себя, что не считаю переводчика соперником. Но и до сих пор не легло мне название книги на душу, очевидно, оттого, что я не раб, а в какой-то мере соавтор его, и мне далеко не безразлично, как ляжет на душу русскому читателю поэзия этого очень близкого мне большого художника-поэта, дойдет ли она до него, как я чувствую и понимаю ее сам.

Иногда, авторизуя, Брыль правит мой перевод так, что я не могу с ним не согласиться — удачно доискивает то, что я не нашел. Но бывает, что я все же настаиваю на своем, доказываю, и если убедительно,— он соглашается.

Пушкин однажды не просто остроумно и наблюдательно, но и очень верно заметил:

Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
Я русской речи не люблю...

Конечно, уж никак не за безграмотность или малограмотность ратовал Александр Сергеевич. Более тонкое, чем чувство, чутье слова владело им. И не случайно бывает, что и безукоризненно грамотно и точно (уж куда точнее— до слова, до знака препинания!), и чем дословнее, чем буквальнее — тем равнодушнее оставляет читателя в переводе то, что как раз не оставляет его равнодушным в оригинале. За примерами далеко ходить не надо. Их множество. И в прозе и в стихах. Не существует же пока такого неповторимого Кузьмы Чорного на русском языке, какой он есть на белорусском, как существует Тарас Шевченко, в котором песня, способная вмещать душу народа, вместила бы и его мудрость, и шекспировскую силу трагедии, огненную силу его любви и ненависти,— нет еще такого Шевченко на русском языке, какой он есть на украинском, хотя и пытались его переводить первокласснейшие поэты нашего времени. Не будем ставить знаки равенства. Но возьмем совсем близкое по времени. Не думаю, чтобы Яков Козловский, как поэт, соперничал с Раcулом Гамзатовым. Но именно в его переводах Гамзатов звучит для нас как большой современный поэт. И, очевидно, не уступает ни в чем Гамзатову на аварском. То же и с Кулиевым и с Кугультиновым. Хотя и их не всегда переводят поэты равные им по силе. Но о равном может идти речь, когда поэт, собственно, и не переводит, а пишет сам по мотивам полюбившегося ему иноязычного поэта. Но, может, именно такой способ воспроизведения наиболее творческий в том смысле, что здесь исключено какое бы то ни было умельство, профессиональное, подчас производственное отношение к переводу. Воспроизводится творчески только то (а по сути творится заново), что взволновало поэта, чего он не может не выразить.

Да, переводчики прозы — в какой-то мере действительно рабы, если это проза не в смысле жанра как такового, а в смысле писания, лишенного поэзии. Это — рабство, потому что продиктовано не вдохновением, а если и продиктовано чем, так или материальным, или еще каким-нибудь весьма далеким от поэзии интересом. Таких переведенных книжек, к сожалению, хоть пруд пруди. И от них никому, как говорится, ни жарко, ни холодно. Авторы охотно соглашаются,— лишь бы переводчик «протолкнул»,— на любые сокращения, улучшения. И — лишь бы «протолкнуть» — переводчик орудует, как хозяин, в чужом! Ему и того, что сократил, не жаль, и того, что добавил, кажется мало! Мне думается, что перевода на другой язык достойны только произведения, обогащающие читателя чем-то новым, значительным. И поменьше бы здесь волевых организационных начал, побольше чутья, а главное — честности, элементарной писательской честности.

Но вернусь к главному предмету разговора: как важно найти автору переводчика или переводчику — автора, найти ту единственную взаимопроникаемость душ, когда и схватиться приятно, когда именно взаимная неуступчивость приводит к желаемым результатам. Конечно, это может быть только между живыми. Ушедшие — особая статья. Там особенно важна совесть; ответственность переводчика умножается на степень таланта ушедшего.

Наиболее близкий пример, который приходит первым в голову,— это Исаковский и Кулешов. Это было всем очевидно — как взаимны творчески эти два крупных таланта, как звучит Кулешов, самый родниковый Кулешов, в переводах Михаила Васильевича. Не хуже ведь ничуть, чем на своем родном языке. Так, словно бы и написано это по-русски. Теперешнего Кулешова, видимо, труднее было бы переводить Исаковскому. Поэт сильно изменился, органически изменился. Не знаю, как кому, но мне тот, прежний, Кулешов намного ближе, теплее, понятнее. И я, читая его, теперешнего, в переводах Хелемского, уже не испытываю того чувства горячей и земной душевности, передающейся от сердца к сердцу через дружеское рукопожатие. Согласен, что и переведен он хорошо, умело, даже мастерски. И написано здорово, умно, мудро даже. А вот поди ж ты, воспринимаю автора больше умом, рассудком... Наверно, так же необходим какой-то новый ключ, ключ сердца, что ли, чтобы проникнуться, понять не рассудком.

И вот здесь хочется мне сказать об одном таком, должно быть, не только моем чувствованье. Заключается оно вот в чем. В привычке. Вы привыкаете к тому или другому полюбившемуся вам тексту. И очень чутко и ревниво следите за каждым словом в нем. Вот почему всякие авторские переделки того, что уже полюбилось читателю и стало привычным ему, опасны в том смысле, что они вызывают в читателе мысль, что новый вариант хуже, а не лучше, даже если он и не хуже и даже лучше. Тем более когда это касается разных переводов. Я, например, никак не воспринимаю другие переводы стихотворения Гейне, которое Лермонтов назвал «Сосна», хотя там, в этих других переводах, все точнее: стиль, а как у Гейне — Пальма и Кедр.

Много у нас писалось о том, какой поистине изумительный поэт Гарсия Лорка. Правда, не без боязни, решаюсь сказать, что в переводах на русский никак я этого почувствовать не смог, сколько ни стремился, сколько ни перечитывал испанского поэта-героя. За исключением разве одного его знаменитого стихотворения «Неверная жена» в переводе И. Тыняновой. Переведено оно свободным белым стихом. Верлибром. В этом переводе я привык к стихотворению. Запомнил его и привык. А вот недавно приобрел новое издание поэта. Там это же стихотворение дано в переводе А. Гелескула. Уже в рифму. Другой ритмический строй. Допускаю, что этот перевод более совершенный, даже чувствую где-то новые нюансы, находки, а нет, не ложится на душу. Не сыграла лиcвою роль привычка?

Так же, скажем, как бы ни были совершенны переводы «Индийской баллады» Мирзо Турсун-заде, сделанные Липкиным и Державиным, но после перевода покойной Адалис, к которому я как-то сразу душевно привязался, дрогнула душа — запомнил, привык,— и уж, пожалуй, никто меня не убедит, что эти, последующие переводы более удачны.

Возможно, так и с Кулешовым.

Сила привычки велика. И все же нет, привычка привычкой, а и взаимосовпадение, то, о котором я уже не раз тут упоминал, очень важно. Важно, чтобы переводчик был поэтом, который хочет, который не может не донести до своего народа то, чем он сам был взволнован, не может страстно не желать, чтобы все его соотечественники испытали ту же радость приобщения к поэзии другого народа и чтобы она сблизила их, породнила. А это достижимо в полной мере только тогда, когда поэт в душе другого поэта отозвался так, словно бы это его собственное, много раз виденное, прочувствованное, пережитое, передуманное, но еще не выраженное самим, выраженное другим поэтом и так, как только мог мечтать поэт этот — и уж тут, как говорится, и бог велел перевести.

Я не считал и не считаю себя переводчиком-профессионалом. Когда-то, помню, я слышал от Липкина, что он переводит по восемьдесят-сто строк стихов в день. Это его постоянная норма. И ежедневная причем, когда он в рабочей форме. Мне такое непостижимо. Как и свое, когда мне пишется, я делаю все порывисто. Скажем, первый вариант перевода романа Ивана Мележа «Дыхание грозы» я сделал приблизительно за три месяца. А всего потребовался год, чтобы получился окончательный вариант перевода. Главное для меня было добиться того же впечатления на читающего по-русски, которое он произвел на меня в оригинале. И я, забыв обо всем, естественно, допустил и словесную даже абракадабру, а чаще именно ту кажущуюся неграмотность, которая иногда бывает точнее грамотности, на которую намекал Пушкин в уже приведенных мною строках. Я сознательно и настойчиво пошел на то, чтобы представить речь своих земляков, крестьян гомельского Полесья и звучании, в манере, в ритме ее с чуть вытягивающимся «о», такой, какая она есть, речь распевную, образную, очень насыщенную чувствами. Там, где я вырос, больше нажим был на «а», но характер речи был очень схож. Близость не только территориальная, но и психологическая чувствовалась явно. Это мне очень помогло. Первые мои примеривания, пробы, попытки, было, обескуражили меня. Я уже сов-сем отчаялся, подумав, что не за свое взялся. Попробовал перевести сугубо разговорный, народный язык Мележа на такой же народный, разговорный русский,— получалось нечто до тошноты поддельное, стилизованное. На литературном, книжном языке лишалось цвета и аромата, смахивало на литературный ширпотреб, который «не проглатывается». Вот тогда-то я и пошел путем наибольшего сопротивления, пытаясь воспроизвести средствами русского языка характер белорусского, немного «обелорусивая» его, подобно тому как Гоголь часто «обукраинивал» русский. Но три этих языка ведь родные. И если на то пошло, так на Полесье они все слились в один, неповторимо самобытный, как нельзя органичнее. А дальше взаимораспространились и на курян и дальше. Разве в «Тихом Доне» мало белоруссизмов и украинизмов? Не мешает же это понимание людям всей России друг друга. А в Полоцкой, Псковской, Смоленской областях сколько слов общих. Это мне и подсказало, что я буду прав, поступив именно так, как решил. И, думается мне, не ошибся. По крайней мере, могу сослаться на тех читателей русских, которые мне сами об этом говорили.

Хочу еще сказать о том далеко не рабском чувстве, о чувстве радости моей работы над переводом поэтичнейшей белорусской прозы. И не только великолепных вещей Янки Брыля, с его такой пожилой и одновременно такой юной мудростью. Не только пронзительного лиризма широкой мележевской эпики. Но и прекрасных первых рассказов молодых белорусских писателей, переводя которых, я всегда испытываю чувство личного творческого вдохновения. Льщу себя надеждой, что и себя при этом отдаю небесполезно, и сам учусь в свои уже немолодые годы у юных и ровесников, богатею духовно сам.

Вот это чувство душевной наполненности — самое драгоценное для меня.

А после переводческой работы обычно наступает время, как бы это сказать,— время набирания высоты для новых стихов. Ведь нельзя же после той высоты, которую я испытал в духовном, деятельном, ищущем общении с друзьями, «убавлять», надо быть по крайней мере на том же уровне и в своем, собственном, безраздельно своем творчестве.

Могу сказать одно: радостно мне, что я причастен не только кровно, не только рождением своим, чувством сыновним своим к белорусской земле, а и духовно и, может, главным образом духовно — ив своих стихах, и в своих переводах.

Дмитрий Ковалёв

Наш канал на YouTube:

 
Русские традиции - Russian traditions
Группа Facebook · 1 097 участников
Присоединиться к группе